Врач доехал до Маржинала и свернул к Монти-Эшторил: у подножия холма там была одна ночная забегаловка, в которой он не слишком рисковал встретить знакомых: ему было бы неловко, если бы его увидели в компании этой слишком шумной особы, как минимум раза в два его старше, боровшейся с дряхлостью и нищетой, играя этот абсурдный спектакль, смешной и трогательный одновременно, от которого ему становилось стыдно: по сути, они ничем друг от друга не отличались, и их отчаянная борьба была одинаковой: оба бежали от невыносимого одиночества, и оба, из-за нехватки сил и смелости, без малейшей попытки сопротивления сдавались тоскливому утру, как перепуганные совы. Врач вспомнил фразу Скотта Фитцджеральда — грустного матроса того корабля, на котором все они плыли, с усталым сердцем, питавшимся горьким кислородом алкоголя, высаженного на берег перед последним рейсом: в настоящих ночных потемках человеческой души всегда три часа утра. Он протянул руку и с искренней нежностью погладил динозавра по затылку: привет, старушка, прорвемся вместе через этот мрак, как бы говорил ей его большой палец, скользя вверх и вниз по ее шее, прорвемся сквозь этот мрак, ведь выход только через дно, как объявил Павия [143] , прежде чем обняться с поездом, выход только через дно, и, возможно, опираясь друг на друга, мы туда доберемся, Брейгелевы слепцы, бредущие на ощупь, мы доковыляем туда с тобой, по этому коридору, полному детскими страхами и волками, населяющими бессонные ночи, полные угроз.

— Ах, ах, — воскликнула Дори с победной улыбкой, — шалунишка!

И сжала мне яйца своей клешней, как щипцами для орехов, так что я завопил от боли.

Ночное кафе должно было стать последним пунктом сегодняшнего маршрута: единственными его обитателями, если не считать кривого официанта, который принес нам с явной неохотой джин и пластиковую тарелку с попкорном, и девушку-дискжокея, читавшую «Утиные истории» в своей поющей клетке, словно карлик из музыкальной шкатулки, застывший в позе эмбриона, оказались два сонных типа, облокотившихся на барную стойку, опустив свои конские морды в корзины со жмыхом и скосив глаза на доисторическую женщину, крутившую передо мной гигантскими бедрами и глядевшую вокруг рассеянно, будто созерцая неинтересные развалины. Лампы на потолке, мягко пульсируя в ритме танго, освещали жалкую и вульгарную сцену моей казни: железные стулья за столиками на тротуаре, неработающий телевизор на высокой полке, шелуху и круглые отпечатки бокалов на столиках: умер в нищете, говорилось в учебниках о покойных поэтах, скелетообразных бородачах, застывших в задумчивых позах, размышляя, вероятно, о том, что бы еще заложить в ломбарде, или складывая в уме прекрасные александрийские строфы. Дори, с приближением рассвета, вернулась памятью в золотую юность, когда она, горничная, расцветала от матримониальных обещаний своего кузена-солдата, и заказала сэндвич со свиной колбасой и салом, от которого предложила врачу в порыве внезапной учтивости откусить первым; жевала она с открытым ртом, что придавало ей сходство с бетономешалкой, и они танцевали, передавая друг другу куски хлебной корки («Папочка, ланна, ты такой хуэнький»), как жертвы кораблекрушения, по-братски делящие рацион на спасательном плоту. Кривой толкнул локтем в бок лошадиные морды, и все трое очумело уставились на них, завороженные нелепейшей картиной: постаревший подросток повис на шее гигантской китихи времен палеолита с огромной завитой гривой. Твою мать, подумал в ужасе врач, вдыхая запах духов, подобных отравляющим газам войны 14 года, испаряющихся смертельным облаком с затылка женщины, вот что бы я делал, окажись я на моем месте?

Слоновья память - i_003.png

Сейчас пять утра, и клянусь, я по тебе не скучаю. Дори там, в комнате, спит пузом кверху, раскинув руки, как распятая на простыне, а ее вставные зубы, отклеившись от неба, вздымаются и опускаются в такт дыханию с влажным хлюпаньем вантуза. Мы пили самогонку с кухни из латунного ковшика, сидя голышом на кровати, которую отравляющий газ Первой мировой сделал непригодной к обитанию, даже листья, нарисованные на наволочках, и те обуглились, я выслушал ее долгую исповедь, утер обильные слезы, от которых у меня на локте осталась смутная татуировка из туши для ресниц в виде куста, накрыл ее до подбородка простыней, словно милосердным саваном, скрывающим бесформенное тело, и вышел на балкон отковыривать затвердевшие птичьи испражнения. Холодно, дома и деревья медленно рождаются из мрака, море разлеглось светлеющей с каждой минутой и все более отчетливо различимой скатертью, но я не думаю о тебе. Я чувствую себя прекрасно, я весел, свободен, доволен, слышу, как стучит по рельсам последний поезд, угадываю по звуку, что просыпаются чайки, ловлю дыхание мирного города вдалеке, счастливо и широко улыбаюсь, мне хочется петь. Если бы у меня был телефон и ты бы мне сейчас позвонила, тебе пришлось бы осторожно поднести трубку к уху, как раковину, и сквозь завитки бакелита за много-много километров донеслись бы до тебя с этого бетонного балкона, висящего над остатками ночи, отзвуки моего молчания, победное эхо моего молчания, глухое пиано волн. Завтра я начну жизнь сначала, буду взрослым и серьезным, буду ответственным, таким, каким желает меня видеть мать, таким, каким надеется видеть меня семья, приду вовремя на работу, буду пунктуальным и строгим, причешусь, чтобы не пугать пациентов, подчищу свой вокабуляр, выпалывая обидные непристойности. Возможно даже, любимая, я куплю себе настенный ковер с тиграми, как у сеньора Феррейры: можешь считать меня идиотом, но надо же хоть за что-то уцепиться, чтобы жить.

Константин Львов. 24 часа из жизни лиссабонского доктора

Обыкновенно дебютное произведение зрелого человека становится вместилищем накопленного им жизненного опыта. Не является исключением и первый роман крупнейшего из ныне здравствующих португальских писателей — Антониу Лобу Антунеша (р. 1942), опубликованный в 1979 году. Вот некоторые вехи его биографии. Лобу Антунеш — старший сын выдающегося невролога, выучился — не по собственному выбору — на психиатра, был военным врачом во время колониальной войны Португалии в Анголе (1971–1973); от первой жены, с которой они расстались, у будущего писателя родились две дочери.

А теперь обратимся к страницам дебютной книги Антунеша.

Сюжет романа «Слоновья память» — один день из жизни почти сорокалетнего врача-психиатра Антониу, который без малого полгода тому назад оставил обожаемую жену и дочек, тоскует, страдает, потихоньку опускается. Читатель следует за героем сквозь заурядную пятницу: врачебная смена в психиатрической клинике, обед с другом-коллегой, визит к дантисту, печальное наблюдение за дочками, идущими домой из школы, бокал в баре, сеанс групповой терапии у психоаналитика, одинокий ужин, краткий и неудачный визит в казино, знакомство с потрепанной проституткой, жалкая ночная попойка и бездарный секс.

В своем стремлении вместить всю жизнь героя в один прожитый им день Лобу Антунеш повторяет эксперимент Джеймса Джойса. Ирландский писатель отправил Блума блуждать по Дублину, снабдив его семейным кризисом и подчеркнутым вниманием к физиологии. Брак доктора Антониу тоже дал трещину, а свои физиологические отправления он осознает как душевные: «Волна вины и стыда хлынула из желудка в рот изжогой».

Продолжает традицию высокого модернизма и непрекращающийся внутренний монолог Антониу, который многого желает, на еще большее способен, но почти не имеет возможностей для деятельности, который ищет любви и бежит ее. Подобные сомнения терзали другого несостоявшегося Гамлета — Дж. Альфреда Пруфрока, героя знаменитого стихотворения Т. С. Элиота. Но своею пышностью «Песнь любви» португальского психиатра оказывается куда ближе не сбивчивому монологу лысеющего англосакса, но звучным стихам автора ветхозаветной Песни песней.